загрузка...

    Реклама

Последний осколок

Помню отчетливо: кухня артдивизиона, вкопанная в косогор, а я, согнувшись в три погибели, под ней лежу и плачу. Повар заглядывает под кухню и хохочет. Друг мой, Слава Шадринов, с досадой и сочувствием спрашивает: «Ну, чего ты орешь-то? Чего? Все уж!..»

Это значит — опасность миновала и паниковать не надо. А я все равно плачу. Ведь и солдат уже опытный, битый, медали на груди, но слезы бегут, бегут.

Гимнастерка на мне разделена в распашонку, булавкой на груди схвачена. Перебитая рука толсто примотана к двум ольховым палкам и за шею подвешена. Бинты промокли, гимнастерка, штаны, нижняя рубаха и даже сапоги в кровище. Утирая слезы, я и лицо в крови увозил.

Друг машину попутную ждет, чтоб оттартать меня в санроту и досадует: «Да не трись ты рукой-то, не трись!..»

Больно. Конечно, больно. Иголкой ткнут — и то больно, а тут рубануло так, что и кисть руки назад передом обернулась. Однако реву-то я не только от боли, но и от непонятной обиды, растерянности и усталости — недовоевал вот, а так хотелось до этого самого «логова» добраться, от ребят отрываюсь — от семьи, можно сказать. Как быть без них и жить? Не знаю, не ведаю, разучился жить один. Инвалидом, наверное, стану. Кому же охота быть инвалидом? Со Славкой расставаться жалко. И вообще все как-то не так, несправедливо, неладно…

Повар кашу горячую в котелке сует. «Пошел ты со своей кашей!» — взревел я.

Потом было несколько писем в госпиталь, карточка от друга из Австрии пришла — добрались-таки до «логова» мои однополчане, в штурме Берлина участвовали, на Прагу ходили, в Австрии завершили боевой путь. И на этом оборвались связи.

Закрутила гражданская жизнь нашего брата пуще военной. Лишь один друг фронтовой — этого я сам раненого выручал, — Ваня Гергель из Орска, нашел меня еще в сорок шестом году, и мы, старомодно выражаясь, состояли в переписке.

Но, слава Богу, литература не только надсаживает и терзает. Изредка она и помогает писателю.

Пришло письмо из Караганды. Что-то знакомое забрезжило в почерке, тревожной радостью сжало сердце: так и есть! Письмо от Славки! От Вячеслава Федоровича Шадринова. Попалась ему на глаза рецензия на мою книгу в журнале «Москва», и он сразу порешил, что это я и есть: уж больно горазд был в молодые солдатские годы приврать, письма заочницам сочинял, книжки в солдатском мешке таскал…

Но как же угодил мой друг в Караганду? Он родом вроде бы из Рыбинска или Калинина?

В письме изложен послевоенный путь, и какой!.. Вернулся с фронта Вячеслав — ни профессии, ни образования, ни кола ни двора. Начал работать и учиться. Вкалывал, как и я когда-то, составителем поездов, кончил техникум, затем железнодорожный институт, был дежурным по станции, маневровым диспетчером, начальником станции, избирался секретарем парткома, а после нескольких созывов был секретарем райкома в Караганде. Ныне он заместитель директора Нижне-Тагильского металлургического комбината по транспорту. На каком-то совещании друг столкнулся нос к носу с бойцом своего отделения Равилем Абдрашитовым — на Карагандинском комбинате инженером работает.

Был как-то Равиль в командировке в Череповце и ко мне в Вологду заглянул — и вот уже четверо нас из одного взвода нашлось!

У Вани Гергеля в Орске я-то уже побывал, и он ко мне в гости наезжал.

Наконец-то и Вячеслава вдвоем с Ваней встречаем в Ленинградском аэропорту — в этом городе в Артиллерийском музее хранится часть реликвий и знамен нашей 17-й артиллерийской дивизии, жили в Ленинграде комбриг наш, Алексей Кондратьевич Дидык, командир дивизиона Евгений Васильевич Бахтин, несколько командиров батарей и всякого другого народу, чином поменьше, потому и выбрали местом встречи ветеранов нашей дивизии Ленинград.

А самолет все не летит, все не летит! Отлучился я по делам, Ваня у выхода дежурить остался. Возвращаюсь, смотрю: плачут и обнимаются Ваня и Слава. Я узнал давнего друга сразу, хотя он, конечно, сильно изменился. Он меня тоже узнал: «Помнишь, как под кухней ревел?» — смеется.

И пошло: «Помнишь?», «Помнишь?», «Помнишь?»…

Оказалось, плохо я тот день помню, кое-что с другими днями перемешиваю, чего и вовсе забыто — время работает. Но постепенно разобрались: один то помнит, другой — это. Слава помог мне отчетливей восстановить в памяти тот проклятый день — 17 сентября 1944 года.

…Сзади горели нефтеносные промыслы в районе польского города Кросно. Наши части углубились в горы по направлению к Словакии. Немцы пускать нас вперед, естественно, не хотели. Шли упорные бои. Было сухо, душно и очень напряженно. Войска, втянувшиеся в расщелину гор, находились в полуокружении.

В тот день мы окапывались на склоне горы, обочь которой бежал ручеек, а на оподоле рассыпались дома деревушки. Нас все время обстреливали. Я был связистом, копал тяжело, и я это дело не любил, но все же копал, помня заповедь: чем глубже в землю, тем дольше жизнь. Вот и рубил я кайлом каменистый склон, подчищал лопаткой щель, на бруствере которой стояли два телефона.

Ударил разрыв, я спрятался в щель, подождал, пока осколки пролетели надо мной, и, вставши, потянулся к трубке телефона, чтобы проверить связь. И в это время зафурчал рябчиком надо мной осколок па излете да как саданет под правую лопатку, ну ровно молотком. Боль оглушительная, тупая, такой при ранении не бывает. При ранении сквозняком вроде бы прошьет все тело, в голове зазвенит, и сразу горячо и тошновато сделается — потекла кровушка.

В тот раз лишь просекло гимнастерку, оцарапало кожу, под лопаткой картофелиной набух синяк. Копать не могу, руку едва поднимаю, а тут еще жрать не несут, и печет, печет солнце, что тебе в июле!

За полдень все же приволокли термос размазни-горошницы с белыми нитками тушенки, которая, по замыслу повара, супом должна была зваться. Только мы есть расположились — бомбежка! Какой-то приблудный солдат, вовсе не из нашего подразделения, бултых в яму, которую копали наши бойцы под блиндаж и где устроились поесть, да сапожищем-то прямо в термос!

Солдата прокляли, высадили пинкарем из ямы, облизали ложки — и давай дальше землю копать.

Контратака! Час от часу не легче! Согнали пехоту с высоты. В окопы, нами вырытые, народу всякого набилось, шарят всюду, того и гляди чего-нибудь сопрут, а главное — такое скопище непременно бомбить и обстреливать станут. Солдаты в деревне картошек нарыли, огонь норовят возле ручья развести.

Опять контратака! Стрельба поднялась, крики. Наши орудия лупят почти на пределе, своими же осколками может посечь.

Отбили и эту контратаку. Я по телефону орал, аж охрип. Славка — ему до всего дело — вместе с пехотой отгонял противника, в поту весь, грязный явился, я ему попить из фляги дал. «Всех, — спрашиваю, — фрицев сокрушил?» — «Фрицев? Кабы фрицев! Власовцы, заразы, атаковали! Один раненый зажался в овражке: „Не стреляйте, я советский…“» — «Ну, и?..» — «Чего, ну? Понятно. Я б его сам, подлюгу!..»

Хорохорюсь, хотя представить в общем-то не могу: как это «я б сам»? — ведь русский же, советский, наш бывший… И атакует, сволота! Да еще как атакует! Осатанело. Народу сколько за один день перебило!

Смута на душе. Жрать хочется, спина болит, плечо и рука онемели. А тут снова здорово: «фокке-вульфы» прилетели, по две бомбы фуганули и давай из пулеметов нас поливать. Но уж и нашим тоже надоело — палят из всех ячеек и щелей кто во что горазд. Неподалеку, слышу, даже из пистолета кто-то щелкает. И я со зла карабин свой сгреб, хотя и знал, что «фокке-вульф» из такого оружия сбить — все равно что пытаться в озере Байкал одну-единственную, будь она там, кильку выудить. Палю с левого плеча, в раж вошел. Глядь: «фокке-вульфы» ходу дают. Мне блазнится, что это я их отпугнул. «А-а-а, стервы! А-а-а, коршунье! Получили! Я-а вот вам!..»

В это время как шандарахнуло! Ложа карабина в щепки, телефон вдребезги, и сам я — не то на том свете, не то на этом лежу, дым нюхаю. Земля на меня сыплется, заживо засыпает. Страшно сделалось. Как выскочил из полуразвороченной щели и к ребятам рванул — не помню.

«Свалился, — рассказывает уже в Ленинграде Слава, — все в тот же недокопанный блиндаж. Глядим: рука навыверт, кровина хлещет ручьями. Пробуем перевязать — бьешься, кричишь: „Самолет! Где самолет! Я же его!..“ А того не соображаю, что другие самолеты прилетели, может, и снаряд ударил, — немцы начали артподготовку перед последней в тот день атакой».

Мы со Славой бежали под гору, к деревне. Голова кружилась. Я пить просил. Друг пить не давал — опытный он уже был, десантную школу кончил. Его за Днепр на плацдарм с десантом выбрасывали, да неудачно. Весь тогда почти десант погиб. Слава в наше расположение ночью выполз с другом одним со странным и запоминающимся именем — Январист. С перепугу наш часовой чуть было их не уложил. «Мне, — говорит Слава, оставшись в нашей артиллерийской части, — после того десанта ничего уже не страшно, теперь меня не ранят и не убьют».

Так оно и вышло!

А меня вот ранило, дурака! И зачем мне этот самолет сдался? Зачем я только рыло свое грязное из ячейки высовывал?!

Какие-то две девушки военные третью девушку, раненую, волокли. У нее, у бедной, голова моталась, ноги подгибались. Пить просила.

«Вот она, вода-то!» — показал Слава на ручеек. Девки пищат: «Как же пить такую воду!» Ручей и правда точно с бойни течет, бурый от крови и мути. «Зажмурьтесь!» — гаркнул Славка и потартал меня дальше.

Со всех сторон в деревню раненые текли, поодиночке и группами. Смотрим, минометчики из нашей дивизии, человек восемь. Среди них лейтенант, повис на забинтованных солдатах, зубами от боли скоргочет.

«Привет!» — «Привет!» — «Отвоевались?» — «Отвоевались! Так-перетак в Гитлера, в Геббельса, в маму ихнюю и в деток, если они у них есть!..»

Завыло, запело вдали густо, пронзительно. Остановились, замерли все, и вдруг посыпались кто куда. Накрыло нас минометным налетом. Слава успел столкнуть меня в придорожную щель, сам сверху на меня обрушился. Я упал на раненую руку, потемнело в глазах.

Сколько времени прошло — не знаю. Помню как во сне: сумрачно, дымно, пыль оседает, и на развороченном булыжнике дороги, вперемешку с серым лоскутьем — землей и корнями — серые скомканные трупы минометчиков. Меж ними побитые девчонки валяются. Одна кричала истошно, предсмертно, до самого неба. Лейтенант, сделавшийся вдруг коротеньким, упираясь лбом в землю, молча приподнимал себя и нашаривал что-то руками, искал чего-то.

Лежа под кухней, в относительной уже безопасности, я догадался, отчего лейтенант был коротенький — обе ноги ему оторвало, а искал он скорее всего пилотку. Вот и ревел я обо всем вместе виденном и от жути ревел…

…Совсем недавно, ночью, зачесалась рука, та самая. Даже не зачесалась, а заныла, зазудела. Начал я со сна царапать ее. Слышу под пальцами твердо. Из дальних времен, из глубины тела, обкатанный кровью, вылезал осколок с привычной уже болью. Совсем маленький, сделавшийся кругленьким, как картечина, он натянул кожу и остановился. Но раз чешется, значит, скоро выйдет.

Думаю, это уже последний. Дай Бог, чтоб последний осколок ушел из меня, из всех нас, бывших воинов, и никогда, ни в чьем теле больше не бывал.

загрузка...