загрузка...

    Реклама

И отдам катилёк

Он прибыл в нашу часть в сорок четвертом году — с пополнением. Невзрачный на вид, тихий, заморенный в запасном полку, стал он охотно подменять дежурных связистов и скоро освоился с нехитрым, но мужества и находчивости постоянно требующим телефонным делом. По национальности он был татарин, звали его Равиль, по-русски он говорил почти чисто оттого, узнали мы потом, что учился в техническом вузе, но с третьего курса был взят в армию.

Аккуратный в делах и быту, Равиль все время пытался товарищам во взводе управления дивизиона чем-нибудь помочь, услужить, часто делал работу, от которой отлынивали бойцы-управленцы, варил еду и починял одежду, свою и чужую.

Главная и самая тяжкая работа во взводе управления — земляная. Надо все время копать землю, перемещаться с места на место и снова копать. От этой работы, особенно зимою, изнурялись солдаты, становились грязны, изношены, костлявы. Да и летом рыть землю — не сахар. Но куда ж деваться-то? Рыли, работали, шли-продвигались вперед на запад, и как-то незаметно вошел в коллектив, притерся к нему Равиль, иногда с полуулыбкой и шутки отпускал, да все к месту, да все остроумно, однако больше все-таки помалкивал, послушно и толково исполняя порученное дело.

Как-то в отвоеванном у немцев просторном блиндаже затеялась гулянка. Были у нас и пожилые, это лет за тридцать, бывалые ходоки-вояки. Они где возможно добывали выпивку и дополнительный харч. Вот раздобыли — на что-то выменяли у населения — почти полный полевой термос самогона, мяса и сала да цибули и картошки. Равиль в ведре, которое мы всегда таскали с собой про запас, изготовил что-то среднее между супом и тушеным картофелем. Водворил ведро посреди блиндажа. Вкуснятиной пахнет на всю передовую. Загремела братва котелками.

Я дежурил на телефоне, и Равиль от души навалил в мой котелок варева. Я сунул котелок меж колен и заработал ложкой. Братва кружками звякнула, выпив, крякнула. Я не потреблял в ту пору горькую, да и на телефоне дежурю, ответственность большая. Нельзя! При одной гильзе с горящим автолом в блиндаже, считай, потемки. Однако вижу, и Равиль стукается кружкой о чью-то кружку. Ну совсем он у нас обкатался, совсем бойцом бывалым сделался!

Я срубал, что мне было отделено, сижу, чаю жду, но чувствую — не дождаться. В блиндаж на запах и говор народ валит и валит. Табачный дым будто во время пожара на торфе стоит, в блиндаже смех, шутки, анекдоты пошли насчет баб и энтого дела.

Вот и песня занялась. С гражданки привезенный «Хас-Булат» налаживается. Я прислушался. Рядом со мной тонкий такой голосишко подсоединяется к боевому солдатскому хору, хочет сплестись с ним, но вроде бы и отдельное что-то ведет. Я трубку с уха сдвинул и слышу, Равиль гнет в песне «свою линию».

— Дам коня, дам кынжал и отда-ам ка-а—ати-иле-оок… — поет Равиль и тихохонько хихикает, радуясь своему творчеству.

Тут и чай принесли, да и самогонка кончилась. Вскоре по проводам раздалось: «„Донбасс“, внимание!» Я попросил гуляк утихомириться и расходиться «по домам».

Дивизион приготовился к стрельбе. Война идет, тут уж не до песен. Кто ушел «по домам», кто работать, а большинство вояк где сидели, тут и позасыпали вповал. Равиль за моей спиной скорчился на измичканной соломе, вкусно засопел носом. В полночь он заступит вместо меня на дежурство. Пусть спит.

Так, с боями, мы шли и шли по украинской земле, аж в Западную Украину пришли.

И… выдохлись.

Наступая в непролазную весеннюю распутицу, мы то окружали врага, то сами, скопом и в розницу, попадали в окружение. Двигались все медленней и тише и вот остановились. Вслед за Первым Украинским фронтом остановили боевые действия Второй и Третий фронты и все остальные. Кажется, лишь Карельский «тихий» фронт оживился и начал наступать. Видать, подсобили ему остановившиеся фронты.

Сперва, как водится, наступавшие части окопались временно, начали отсыпаться за зиму, за суматошную весну и за все прошедшие в боях годы. Спали много, спали всюду, умудрялись спать на посту и у телефона. А когда проснулись и обустроились оседло, обнаружили, что стрельбы никакой нигде нет и нас плохо кормят. Не просто плохо, перебои с едой все время бывали, дело привычное, но совсем плохо, почти голодной держат передовую. Варят одну зелень — щавель, крапиву, вот и до клевера дело дошло.

Где-то на пути к русским берегам погиб целый отряд кораблей, везший из-за океана боевое снаряжение, оружие, продукты. И вот где отозвалась, аж на украинских фронтах, вот докуда докатилась холодная морская волна, поглотившая корабли с американскими грузами.

Ну конечно, ропот по окопам, переходящий в ругань. По фронту зашустрили тучные телом политотдельцы и чины из каких-то угрожающих и воспитывающих отделов. Беседы ведут с бойцами: мол, если хотите знать, в крапиве и клевере витаминов даже больше, чем в мясе или масле. Одного воспитателя с перевалившейся через поясной ремень пузой и со значком «Ворошиловский стрелок» наши остроязыкие бойцы, насмехаясь, спросили, уж не с крапивы ли и клевера у него такое справное брюхо накипело. А тут еще кто-то из отчаянных и находчивых вояк закатил в топку кухни гранату. Жахнуло — и выплеском витаминной пищи обварило повара.

С передовой в недалекий тыл начали таскать бойцов по одному на допросы, слух прокатился: кого-то арестовали.

Кухню увезли на ремонт, нашему взводу управления начали выдавать сухой паек. Глядя на этот горе-паек — банка тушенки на взвод, полкотелка сала-лярда, жидкий глицерин напоминающего, хлеба, правда, как положено на фронте — по килограмму на брата, — уяснили мы: необходимость заставляла снова прибегать к помощи «бабушкиного аттестата», этого верного и надежного спутника войны.

К этой поре обнаружилось, что остановились мы в четырнадцати или тринадцати верстах за городом Тернополем, под местечком Козовом, который москалями звался привычней — Козловом. Самое солидное строение в этом Козове, оставшемся на вражеской стороне, был спиртзавод, и шел слух, что истребительный артиллерийский полк легендарного Ивана Шумилихина этот городок не только обстрелял из пушек, но, учуяв спиртзавод, сам же его и взял. Но будто бы шумилихинцы перепились и немцы их вытеснили из местечка.

Об этих шумилихинцах ходило множество всяких легенд не только в бригаде, но по всему фронту, может, и насчет Козова была сочинена занимательная байка. Пойди теперь проверь. Сам, вологодский родом, Иван Шумилихин, герой войны, закопан на холме славы непонятно в чьем по происхождению городе Львове, и холм тот, борясь за полную самостийность батькивщины, жевтоблокитники вскопали, могилы же отважных шумилихинцев, рассыпанные по всей России, уже потеряны и забыты.

Между Козовом и перенаселенной нашими вояками передовой на довольно просторной нейтральной полосе оказались две деревушки, совсем почти не тронутые войной. Подгорело с пяток хат в ближней деревушке под названием Покрапивна, да еще с нескольких крыши снесло — и весь убыток. Население как с нашей стороны, так и с вражеской было срочно эвакуировано в тылы: все, что было в хатах, погребах, подпольях, сараях, лежало и висело в целости и сохранности. Началось движение ночной порою к нейтралке. В одиночку, парой, где и бригадами заготовители шарились по нейтральной полосе, тащили оттуда картофель, сахарную свеклу и прочую овощь. Первое время наши ловкие воины, глядишь, и курицу в потемках либо петуха поймают, голову свернут, чтоб не орали, фронты не распугивали.

Супротивники, немцы-то, судя по нашим фильмам, большие любители курятины, тоже ночной порой шарились по нейтралке, и они-то, враги клятые, и свели всякую родянскую птицу подчистую.

По этому поводу было сочинено несколько окопных анекдотов и неуклюжих небылиц.

Тем временем прекратились не только стрельба на передовой, но и налеты на Тернополь. Сказывали, трудармейцы и строительные войска ночью восстановят на станции Тернополь парочку железнодорожных путей, утром налетят немецкие самолеты и все разбомбят, да еще вечером, перед закатом, пошумят в небе, бомбы над городом посеют, чтоб не забывал народ, что война еще не кончилась.

Но вот весенним солнцем обогрело Украину, подсохло. Переместились наши аэродромы поближе к фронту, и однажды такой тарарам в небе поднялся, что дух захватывало. Наглых «лапотников», летавших без прикрытия, наши истребители вот именно рассеяли по небу и давай их лупить в хвост и в гриву! Сбили, кто говорил, четыре самолета, кто — восемь, один младший политрук заверял, что двенадцать, хотя и всех-то «лапотников» летало на Тернополь четырнадцать. Но на то он и политрук, чтобы видеть наши победы иначе, чем остальной народ.

Следующим утром появилась немецкая эскадрилья тяжелых бомбардировщиков. Эти налетали редко и с сопровождением. Наши «ястребки» ввязались в воздушный бой. Зрелище это, скажу я вам, похлеще футбола. На земле не просто смотрят на смертельный бой, но и орут, советы летчику подают.

Если бой затяжной и вязкий, врут землеройные вояки напропалую, правда, свято врут, считая каждый сбитый самолет вражеским. И попробуй не согласись — тут же в зубы получишь!

В тот день «ястребки» наши поступили хитро: половина их кружилась все дальше в сторону и ввысь, увлекая «мессершмитты», другая половина навалилась на бомбардировщики, заставляя их бросать бомбы куда попало. Один бомбардировщик наши «ястребки» подожгли, но немецкие летчики лишь им известным маневром сбили пламя с мотора, и тяжелый бомбардировщик, надорванно ревя, тянул вслед за своей эскадрильей, все далее и гибельней от нее отставая.

«Ястребки», как воробьишки, налетали сверху на бомбардировщик, клевали его, клевали — и доклевали. Самолет все ниже и ниже прижимался к земле и брюхом, плоско, тяжело ухнул на нее, совсем немножко не перетянув через линию фронта.

На этом воздушная война в наших местах кончилась. На передовой у бойцов, чаще у офицеров, появились мундштуки, набранные из разноцветных кубиков плексигласа, ножи с наборными ручками, алюминиевые портсигары с патриотическими и любовными надписями. Это мастера на все руки из русских сел и городов, опять же по ночам, разбирали вражеский бомбардировщик и пускали на пользу дела его богатое тело, поверженное нашими героическими летчиками, которые, как выяснилось позже, изловчились приписывать к одному сбитому «юнкерсу» восемь или девять сбитых самолетов разной марки и класса.

Тем временем картошка и прочая овощь в селянских погребах и подпольях кончилась. Овощи и буряки, вскрытые в ямах, проросли. Однажды вместе с дряблой овощью ребята принесли с нейтралки огромный букет каких-то ненашинских, роскошных, дворцовым ароматом исходящих цветов. Они назывались пионы. Другая бригада заготовителей возникла из ночи выпившей. Чудеса, да и только! Ну, суп из топора для солдата сварить сущий пустяк. Но самогонку даже из пилы не нагонишь.

Все оказалось просто. Ночной порою, не глядя на запреты, в свои села и хаты начинали возвращаться жители, и они-то — не пропадать же бурякам, пусть и одряблым! — открыли самогоноварение.

Жители и живность кой-какую с собой прихватили. Лениво наблюдавшие в стереотрубу передовую супротивника, артразведчики больше-то зрили, что творится в деревнях, на нейтралке. Много занятного там обнаруживали: будто бы девки и бабы начали бегать за строения, мелькать в окуляре стереотрубы. Громадяне ночной порой пробовали вести посевную: поковыряют землю и где воткнут картошку, где подсолнух, где и горсть зерна зароют — война все равно уйдет дальше, а им, крестьянам, здесь жить, кормиться.

Вдруг оживились наши разведчики, шепчутся, руки потирают, не иначе как дивчину роскошную в стереотрубу узрели во время физзарядки. Но что им дивчина, одна на всех? Да еще на нейтралке, где не покавалеришь, не зашумишь.

Они кой-чего поценней узрели — поросенка!

Из всех поступлений по «бабушкиному аттестату» поросенок, гусь или курица есть самый заветный солдатский трофей. Свинью в рюкзак не сунешь иль, скажем, овцу, козу, теленка, тем более корову. Это только на орду, на артель. Поросенка ж освежевать, сварить иль испечь — самое разлюбезное, самое сподручное дело. Управишь его с напарником разом, оближешься — и никаких последствий.

Ах, поросенок, поросенок из села Покрапивного, войны не понимающий. Вольно он играл на своей родной земле, хвостиком винтил, землю рыльцем копал — на ночь в клуню попал, в лаз, им же прорытый, пролез, только жопкой круглой мелькнул, не сознавая еще детским своим разумом, что за ним, словно за важным стратегическим объектом, ведется наблюдение, притом с двух сторон, как вскоре выяснится.

Едва дождались доблестные разведчики ночи и, прихватив с собой хозяйственного человека — Равиля, двинулись во тьму, на промысел.

Разведка есть разведка. Точно вышли орлы разведчики к сельской клуне, нашли в ней беззаботно дрыхнущего поросенка, в эвакуации начавшего оформляться в подсвинка. Зажав визгливое, веселое поросячье хайло, без хлопот прикололи несмышленыша.

Повелев Равилю обработать трофей и дожидаться их, вояки двинулись пошариться по ямам, погребам, хатам. У картошки и всякой овощи ростки уже вытянулись со шнурок из солдатских ботинок, свекла совсем издрябла, да и не осталось овощи по ямам — войско, оно же, как саранча, пожирает все подчистую и без разбора. Но все же у добытчиков не иссякла надежда что-либо прибавить в варево к поросенку — муки, кукурузы, гороху, крупы, чего Бог пошлет, на том и спасибо.

Отставив карабин в угол клуни, Равиль сноровисто обиходил поросенка, выпустил кишки, отрезал голову, ножки и все это добро горкой сложил на рассыпанный льняной снопик — надо ж и хозяевам чего-нибудь оставить на еду. Он вытирал соломой руки, дожидаясь, когда вытечет из поросенка сукровица и слизь, чтобы потом засунуть его в вещмешок, глядишь, там и ребята воротятся. И только он собрался засунуть добычу в мешок, как в незапертых воротах возникли две долговязые фигуры в касках и при застенчиво засветившемся фонарике еще более удлинились тенями, распластались по полу клуни, накрыли собой обомлевшего Равиля.

Не сразу, но он сообразил: раз тени в касках, значит, вражеские они. Движимый инстинктом хорошо обученного, плакатов и книг начитавшегося бойца, Равиль сделал попытку рвануться к карабину. Но одна из теней коротко бросила: «Нихт!» — и направила на него автомат. Другая тень, то есть другой враг-фашист, ни слова не говоря, двинулась в глубь клуни, взяла за жопку поросенка, опустила его в брезентовый мешок, сказав при этом «оп-па», затянула удавку на мешке, похлопала Равиля по плечу: «Данке шен, Еван!» В воротах обернувшись, немцы тихо, но разом и весело молвили: «Аухвидерзейн, Еван!»

Как, забывши карабин в клуне, Равиль стриганул с нейтралки, как обрушился в родную траншею — не помнил и не сознавал.

Хозяйственного бойца, речи лишившегося, долго отпаивали водой.

Разведчики, не заставшие Равиля в клуне, обнаружили его карабин, недоумевали, куда девался их компаньон и как это он — с радости, не иначе, — бросил свое личное оружие.

Три дня Равиль не мог разговаривать. Рот ему свело судорогой. Он, рот человеческий, сделался похож на старую, неразгибающуюся подкову, издавал только мычание.

Но куда деваться-то, работать надо, воевать, и Равиль постепенно начал отходить. Однако восстанавливался, возвращался в строй и заикался еще долго. Хохотали над ним и подначивали его все, кому не лень, до начала летнего наступления.

Какими-то путями слух о происшествии в нашем взводе распространился на всю военную округу. На Равиля ходили смотреть бойцы из пехоты и даже танкисты, когда он смог говорить и дежурить у телефона, с разных телефонных точек интересовались: не тот ли это размазня, что без боя отдал врагу знатный трофей?..

Прошло много лет, можно сказать, вечность минула. Летней порой во дворе уютного вологодского дома на скамейке объявился человек и стал пристально смотреть на наш балкон с распахнутой дверью. Час сидит и смотрит, два сидит, три сидит — и все смотрит.

Я выходил на балкон покурить, жена с разнодельем выбегала, наконец откуда-то вернулась дочь и говорит, что во дворе с утра торчит пожилой дяденька — видно по всему, что к нам, но зайти не осмеливается.

«Застенчивый графоман!» — порешил я, но их, застенчивых-то, мало, и потому застенчивые графоманы достойны внимания.

Я спустился вниз, вышел во двор и ахнул:

— Ра-ави-иль! Да что же ты тут сидишь-то?

Мы обнялись как братья. Равиль сказал, что едет с карагандинского комбината, где работает в конструкторском бюро, на череповецкий комбинат и вот решил сделать остановку, чтобы повидаться. Следующий поезд на Ленинград будет вечером, и хорошо, что я догадался спуститься вниз, сам бы он зайти к нам не решился.

Я познакомил его со своим семейством, потом мы долго ходили по Вологде и оказались за рекой Вологдой, на зеленом берегу. Равиль вытащил из портфеля, набитого деловыми бумагами, бутылку водки и вагонные бутерброды. Мы до вечера, до самого Ленинградского поезда, усиживали эту бутылку, да так и не усидели — разговоров и воспоминаний нам хватило без водки. Мы отдали недопитую бутылку каким-то парням, купавшимся в реке, купить тогда что-либо, водку тем более, было трудно.

Жил Равиль с семьей в городе Темиртау, где поселился после того, как все же добил свой технический вуз. Жил изолированно от шумного общества, копался в огороде и в саду, жил настолько тихо и незаметно, что не знал даже, что на этом же комбинате замом директора по транспорту работает командир отделения связи нашего взвода. И только через двадцать лет после войны, когда стали вручать участникам войны юбилейные медали, услышав фамилию однополчанина, встретился с ним, от него и адрес мой узнал.

— Ну и чудо ты гороховое! — сказал я. — Моя дочка, когда маленькая была, дружила с татарами, все пела на татарский манер: «Хаким ты был, хаким ты и остался».

Равиль грустно улыбнулся, и мы пошли на станцию.

Спустя год я с женою навестил в Темиртау друзей. Равиль с гордостью и любовью принял гостей в своем доме, настойчиво звал съездить в сад, им взращенный, где он выпестовал какие-то редкостные сорта яблок.

Мы пообещали сделать это в следующий раз, а пока было не до сада. Но следующего раза не получилось. Так же незаметно, как и жил, Равиль вскоре покинул земные пределы.

Шестеро вояк из одного взвода нашлись и сообщались друг с другом. Равиль ушел в безвозвратный поход первым. Ныне нас осталось трое.

загрузка...