загрузка...

    Реклама

Набат

Я был на рыбалке, на зимней, на уральской реке Кутамыш. Нахлебавшись чистого воздуха, уработавшись при долбежке и сверлении льда, едва приволок ноги в избу, где рыбаки, будто бойцы на фронте, спали вповалку, где кто упадет и втиснется меж телами.

Гнусавая и грязная хозяйка содержала избу более чем неопрятно, зато печь топила до обморочного градуса. Тараканы, не выдержав тяжелого, спертого духа и жары, равной разве мартену с металлургического завода, поротно высыпали на стену, умственно шевеля усами, соображали, где они находятся: среди любимого народа-кормильца иль по ту сторону добра и зла, где не вышпарят кипятком, не обсыпят навек усыпляющим порошком и птицы не склюют. Отдышаться на стене им было невмочь, и они опускались на пол, лезли к рыбакам под рубахи, шустро бегали по их лицам и всем членам.

Надо заметить, брала хозяйка за услуги цену соответствующую — двадцать копеек. Сразу упасть и уснуть я не мог даже на фронте, да еще и разуться мне надо непременно, по причине чего я несколько раз на войне драпал босиком по русским лесам, по украинским садам, по скошенным полям.

И вот лежу я в духоте, в темнотище, стиснутый рыбачьими телами, на грязном полу, зато разутый и раздетый. От неплотно прикрытой двери холодком тянет, свежей струей сердце радует. Уснуть не могу из-за врожденного натурального каприза иль привычки, да еще с вечеру чаю крепкого напился — и сну совсем хана.

Надо сказать, что сама хозяйка избы, которую рыбаки звали чухонкой, но она, не понимая обидного прозвища, никак не реагировала на это, спала на деревянной кровати, не просто скрипящей, но трещащей при малейшем шевелении тела так, будто сам земной шар повредился, треснул по всей окружности и начинал с оглушительным стоном и болью рассыпаться на куски.

Кроме кровати в избе были цветы по окнам и занавески-задергушки да потертая географическая карта мира во всю стену и серый пластмассовый брусок радио над кроватью, который громко говорил и пел ночью и днем. Цветы же на окнах сморились от множества окурков, в консервные банки засунутых, от ополосков чая, в них выливаемых, один только ванька-мокрый, приняв окурки за подкормку, остатки заварки чая обратив на пользу жизни, несмотря на жару, беспросветность и духоту, рьяно усыпал себя бесхитростными бордовыми цветками и засеивал опадью подоконник, на котором даже занавески завяли, висели на веревочке будто солдатские портянки, рождая недоумение — к чему тут эта роскошь?

Любуясь неугомонным ванькой-мокрым, хозяйка матерно выражала свои теплые чувства по поводу растительного дива:

— О-гошь, раздурелся, ешштвою мать!

Ванька-мокрый и радио — вот, пожалуй, и все радости жизни, что остались в этой зачуханной избе.

Лежу я, значит, во тьме, слушаю радио и планирую, как же мне до ветру сходить, не наступив ни на руку, ни на ногу, тем более на лицо рыбака, и в который уж раз досада меня берет, зачем Создателю взбрело в голову привинтить мужикам краник меж ног. Сколько с ним неудобств, хлопот и напастей. Лежал бы мужик и лежал себе на полу между рыбацких тел, так нет, надулся чаю — и теперь вот пыхти, крепись…

Вдруг что-то переменилось в беспросветной ночи, забыл я про все на свете, и даже позывы до ветру во мне остановились. Радио над кроватью могучим, каким-то упругим, буревым голосом взывало:

— Л-люди мира, на минуту встаньте, слушайте, слушайте!..

Это было потрясающе редкостное в наши дни, да и небывалое откровение иль явление искусства. Весь огромный и блистательный концерт прослушал я, затаившись во тьме, плача от восторга и укрепляющейся уверенности, что ничего, мы еще подержимся, мы еще поживем, мы еще…

Слышал я, в зале, где буйствовал мятежный певец, публика неистовствовала, кричала «бис», заставляла повторять почти каждую песню и арию по два-три раза, и ей, публике, долгожданный певец подарил восторг и надежду.

Вечером я приволокся домой с намерением не только похвастаться уловом, но и ночной радостью, а мне домашние в один голос:

— Ты знаешь, какого певца мы вчера по телевизору смотрели. Потрясение!

Он еще какое-то непродолжительное время «держал марку», блюл себя, берег голос и достойно свой репертуар пополнял, но певцу, как в балете, надо все время стоять у станка и «болтать ногами», стало быть, неустанно репетировать, совершенствовать свое мастерство. А чтобы стать великим певцом или художником, нужно сделать усилие, потом еще и еще усилие, и еще рывок вверх, еще сверхнапряжение, словом, работа, работа, работа. Она даже штангисту требуется, работа-то, совершенство-то, на одной дурацкой силе далеко не уедешь, одним, даже могучим, голосом всех не переорешь, ногами, даже очень гибкими, всех не перетанцуешь.

Он стал мелькать на экране на разного рода «коллективках», то на «Огоньке», то во Дворце съездов вставным номером в концерте, подавая невзыскательной публике «сладкое», какую-нибудь таежно-молодежную иль развесело-свадебную, перестал чураться комсомольского репертуара, удало тешил «страсть» народную исполнением про куму и судака.

Потом надолго исчез вовсе. Появился, будто окунь в лунке из-подо льда, весь в нарядных перьях, полосатый, волосатый, колючки светятся серебром, рыльце лоснится, подбородочек барски от хорошего корма накипел, манеры вальяжные, улыбка ослепительная. За белым роялем в кремовом костюме сидит, что-то нежненькое про любовь мурлычет. На рояле свежие розы с капельками росы, притененный свет свечей бездыханен, гость наряжен, прилизан, бриллианты на перстах показывает — современная аристократия с дорогими хрустальными бокалами в руках, труда не знавших, вежливенько отпивает маленькими глоточками вино, томные дамы и томные денди родом из рязанских и пошехонских поселений одобрительно головками кивают, каков, мол, наш-то певец — вписывается в избранное общество, поет только для нас, снисходит до избранной салонной публики, а мы до него.

Ему Богом дано было миром владеть, небеса сотрясать, души наши изболевшие искусством своим врачевать, надежду людям дарить. А он, полюбив ленивую роскошную жизнь, мурлычет что-то великосветское, далекий от тревог и забот земных, сладкое возлюбив, трудами себя не надсажая, живет собой и для себя. И поет для себя, не понимая, что комнатное искусство подобно смерти.

Н-но… но всякий дар, в том числе и певческий, находится в сфере божественной. И кто певца осудит? Поднимите руки!

Он вам на это врежет словами современного поэта-эмигранта, когда-то призывавшего коммунистов вперед: «Я в вашем пионеротряде, товарищи, не состою». И при сем еще слово «пионер» манерно исказит — «пионэр» скажет. И что ты ему сделаешь? В партбюро потащишь? Но он в партии никогда никакой не состоял и не состоит. В чем ты его упрекнешь? И какое твое собачье дело, как говорится в нашем народе.

Распоряжаться самим собой и своим талантом как тебе хочется — это ведь тоже умение, нам, послушным советским рабам, непривычное, да и дара, которому можно завидовать и восхищаться, нам не дано.

Я лично благодарен певцу за то, что он однажды потряс меня, одарив счастьем соприкосновения с прекрасным, а что не совладал со своим талантом, так не нашего ума тут дело. Талант — это сила. И сила могучая, мучительная к тому же, и не всегда талант попадает в тару ему соответственную, иную тару огромный талант рвет, будто селедочную бочку, в щепу, в иной таре задыхается, прокисает.

загрузка...