загрузка...

    Реклама

Борис Романов: день рождения

Борис проснулся перед рассветом — проснулся резко, как будто его окатили ледяной водой с ног до головы. Он смотрел в потолок и не понимал, где находится. Это его пугало. Однако внутри его жило еще и ощущение какой-то важной свершившейся перемены, перемены к лучшему. Борис, правда, не мог вспомнить, в чем именно заключалась эта перемена. Так, в состоянии полуиспуга, полувоспоминания, он пролежал несколько секунд, потом осторожно повернул голову вправо — свернувшись калачиком, рядом с ним лежала, накрывшись курткой, Олеська. Дочь тихонько посвистывала носом во сне. Борис вспомнил. Затем он чуть-чуть приподнял голову, увидел чуть посветлевшее небо в проеме окна без штор и вспомнил все, вплоть до Парамоныча, до вывешенного за окно пакета с едой и собственного замечания насчет тараканов.

При всем том нагромождении ошибок, нелепостей и неудачных совпадений, которые Борису пришлось заново осознать, ему стало легче — он вспомнил свое место во времени и пространстве, вспомнил, на каком этапе своего долгого пути он находится. Ему стало легче, потому что мосты были сожжены, а стало быть, пришел конец сомнениям и путь возможен был лишь один — вперед...

С этим чувством облегчения он и уснул. А проснулся уже от настойчивого прикосновения дочери к своему плечу.

— С днем рождения, папа.

— О господи...

Вот это у него совершенно вылетело из головы. Вот этому он совершенно не придавал значения. В смысле, эта дата годилась лишь для того, чтобы запудрить мозги Дарчиеву и подкрепить общую уверенность в том, что за день до собственного дня рождения человек не может никуда исчезнуть, тем более уже наприглашав гостей...

Между тем, вне зависимости от слов и действий Бориса, этот день наступил, и ему приходилось теперь мириться с тем, что день рождения он встречал в облезлой квартире, которая годилась скорее на слом, чем на продажу, в положении беглеца от своих бывших работодателей, с минимальной суммой денег в кармане... В день рождения Борис проснулся одетым, лежа на кровати с продавленным матрасом и без простыни, и одной из неотступно следовавших за ним с утра мыслей была мысль о жене, находящейся в руках Службы безопасности «Рослава».

Мило начиналось четвертое десятилетие в жизни Бориса Романова, ничего не скажешь.

— Я тут приготовила кое-что, — сказала Олеська, пытаясь навести порядок в собственных спутавшихся волосах. — Что можно было приготовить. Нашла какую-то кастрюлю и пару стаканов...

В этой самой кастрюле на бледно-синем огне газовой плиты они вскипятили воду и залили ею пакетики с чаем. На пару Олеська кое-как разогрела вчерашние бутерброды, состряпанные на скорую руку Парамонычем.

— Извини, но подарок остался в Москве, — призналась Олеська. — Если бы ты меня предупредил заранее...

— Я не расстраиваюсь, — сказал Борис, расправляясь с ветчиной.

— Зато я расстраиваюсь, потому что я лично этот подарок делала, своими собственными руками. И мне жалко бросать его, если он пропадет... Или если его подберут эти, как их... Ты говорил... Лбы из Службы безопасности, вот.

— Что за подарок, если не секрет?

— Твой бюст.

— Что?!

— Твой бюст. Ну знаешь, такой небольшой, его можно поставить на письменный стол... Я слепила из глины, а один знакомый пацан отлил из олова. Я хотела, чтобы из бронзы, но бронзу мы не нашли. Тебе бы понравилось.

— Да уж... — озадаченно произнес Борис. — Могу только сказать, что мне еще никогда не дарили бюстов. И совершенно точно, что лбы из Службы безопасности на этот бюст не позарятся.

— Это хорошо. Может, мы как-нибудь сможем его забрать? Скажем, прокрадемся ночью и...

— Даже и не думай, — строго проговорил Борис, подумал и дополнительно погрозил дочери пальцем. — Сказано раз и навсегда. Мы туда больше не вернемся. Будем здесь вот сидеть, пока маму не выпустят.

— А долго нам еще ждать?

— Понятия не имею. Дня два-три. Они убедятся, что мама здесь ни при чем, что она ничего не знала... И отпустят ее.

— Это если мама их не будет злить.

— Что ты имеешь в виду?

— Если они будут слишком сильно на нее наезжать, она ведь может и распси... То есть разволноваться. И скажет что-нибудь не то. Тогда они ее продержат подольше. Или наоборот — побыстрее отпустят, чтобы не слушать, как она на них ругается...

— Приятно слушать, как ты говоришь о своей матери. Просто уши вянут.

— Но так ведь это правда... Кстати, как она узнает, что ей делать после того, как ее выпустят? Приедет она домой, там никого... Ты же не оставил записку.

— Не оставил...

Борис вспомнил молодого человека в Центральном Доме художника. Интересно, что он успел тогда сказать Марине. Или ничего не успел? Если он не успел рассказать про Парамоныча, это, с одной стороны, хорошо — значит, Марина не проговорится в Службе безопасности и Парамонычу не придется ждать непрошеных гостей. С другой стороны, это не очень хорошо, потому что у Марины и вправду не будет никаких указаний к действию... У нее и так, должно быть, голова пухнет от происходящего — Борис ей ничего не объяснял, а теперь Служба безопасности требует объяснений от самой Марины.

Значит, нужно как-то продублировать сообщение про Парамоныча, причем сообщить это так, чтобы узнала лишь Марина, а ни в коем случае не Служба безопасности. Над этим стоило поломать голову...

— Кстати, — отвлекла его от забот Олеська. — А в какую страну ты собрался нас отвезти?

— Для начала в Парагвай, — сказал Борис как о чем-то абсолютно отвлеченном.

— Ничего поприличнее не нашлось? — возмутилась Олеська. — Я даже не знаю, на каком языке там разговаривают! Небось дыра страшная...

— Это неважно, — сказал Борис. — Это все неважно...

— Для тебя неважно, для меня важно. Но ты решаешь все по-своему, решаешь не только для себя, но и для меня, для мамы...

— Не надо меня критиковать, — попросил Борис. — Во-первых, у меня сегодня день рождения. Во-вторых, уже слишком поздно...

Олеся еще некоторое время ворчала, потом попыталась включить на кухне радио, но потерпела поражение в борьбе с допотопной техникой. Больше никаких развлечений в квартире не нашлось, и Олеся вернулась в комнату, где, погруженный в тяжкие раздумья, сидел отец.

— Ну хорошо, — сказала она. — Будем ждать маму два-три дня. Это что, значит, будем прямо здесь сидеть, в этой квартире, никуда не выходя? Я же тут свихнусь!

— Лучше свихнуться от скуки, чем попасть в интернат, — со значением произнес Борис.

— Какой интернат? А-а... А ты это все не придумал? Или тебе показалось, что все так ужасно...

Борис едва удержался от какого-нибудь яростного вопля. Показалось... Нуда, конечно — показалось. Какой же он все-таки молодец, что не стал ничего рассказывать ни Марине, ни Олеське раньше. Вот и получилось бы: «А ты это не придумал? А тебе не показалось? Ты, наверное, преувеличиваешь... Что ты, куда это мы должны ехать? Зачем это? Все из-за твоих фантазий? Да ну, брось... Ты просто слишком много работаешь».

Самым простым вариантом было бы усыпить двух этих неразумных женщин, чтобы они очнулись уже в Парагвае. Умные люди в Рязани знали, что говорили: «Сейчас у тебя будет такая классная возможность заново начать все — заново родиться с новым именем, в новой стране... С новой семьей или вообще без семьи». Борис захотел потащить с собой в новую жизнь здоровый кусок жизни старой — вот и приходится за это расплачиваться. Но он не жалел. Он не жалел? Утром своего дня рождения, сидя в облезлой квартире на окраине Балашихи и слушая непрекращающуюся болтовню своей дочери, Борис не знал, жалеет он или нет. Со временем он надеялся разобраться.

Сейчас же он разбирался с другим. Он пытался найти среди всех своих московских друзей и знакомых одного человека, которому можно доверять.

Оказалось, что это дико сложная задача.

загрузка...